«Зачем тебе сюжет? Происходят важные вещи, есть движение из пункта А в пункт Б».
В прозе Мелани чудовища всегда либо терпят полное поражение, либо принимаются такими, как есть, а в моих рассказах зло так или иначе продолжает жить вечно. Столкновение с ним неизбежно, и мой главный вопрос — а надо ли стремиться его избежать?
Поскольку слова могут лишь приблизительно изобразить и чудовищ, и победу над ними, мы писали друг другу тревожные записки на полях этого рассказа.
«Сомневаюсь, что нам стоит употреблять слово «божественный»».
«Если кто-нибудь заглянет в твои сны, он правда увидит в них одну черноту?»
Нам тяжело дался этот рассказ.
— Это меня огорчает, — то и дело говорила Мелани.
Стив обычно кивал.
— Может, нам не стоит этого делать.
— Нет, мы должны, — настаивала я. — Мы слишком далеко зашли, поздно останавливаться. Я хочу знать, что будет.
Это рассказ о писательстве, о страшных рассказах, о страхе и о любви. Конечно, мы два совершенно разных человека, и всё же мы живём в одной стране, она богата и прекрасна, она божественна, и мы создаём её, давая названия всему, что в ней есть, всем ангелам и демонам, которые живут с нами.
Что же дальше?
На свете полно историй.
Мы могли бы рассказать такую…
М. Джон Харрисон
М. Джон Харрисон — автор «Вирокониума», номинированного на литературную премию «Guardian» в 1982 г.; «Скалолазов», получивших Мемориальную премию Бордмана Таскера в 1989 г.; и «Света» (2002), одного из лауреатов премии Джеймса Типтри-младшего. Его рассказы появлялись в самых разных изданиях, от «Times Literary Supplement» до «Time Out» и собраны в книге «То, чего не бывает» (2002). Его последний роман называется «Нова-свинг» (2006). С 1991 г. он пишет обзоры современной прозы для «TLS», «Guardian» и «Daily Telegraph», а прозы для подростков — в «New York Times». В 2003 г. был членом жюри Майкла Пауэлла на Международном кинофестивале в Эдинбурге. Живёт у реки в Западном Лондоне.
Великий бог Пан
Но есть ли, в самом деле, нечто более ужасное, чем то, что может воплотиться в реальности, и оно ли так пугает меня?
Энн принимала лекарства, помогающие при эпилепсии. От них она часто впадала в депрессию, и к ней нельзя было подступиться; тогда Лукас, который и сам всё время нервничал, не знал как быть. Когда они развелись, он стал всё чаще полагаться на меня как на посредника. «Мне не нравится звук её голоса, — бывало, говорил он мне. — Попробуй ты». После лекарства она смеялась визгливым, ненатуральным смехом, и это могло продолжаться долго. Лукас, хоть и жалел её все эти годы, в таких случаях всегда смущался и расстраивался. Думаю, его это пугало. «Слушай, может, ты добьёшься от неё толку». По-моему, это чувство вины заставляло его видеть во мне успокоительный фактор: не столько его собственной вины, сколько той, которую разделяли мы трое. «Послушай, что она скажет».
В тот раз она сказала вот что:
— Слушай, если из-за тебя у меня начнётся припадок, чёртов Лукас Фишер очень пожалеет. Какое ему вообще дело до того, как я себя чувствую?
Я привык к ней и потому осторожно сказал:
— Просто ты не захотела говорить с ним. Он беспокоится, может, что-то случилось. Что-то не так, Энн? — Она не ответила, да я и не ожидал. — Если ты не хочешь меня видеть, — предположил я, — то, может, скажешь мне об этом сейчас?
Я думал, она повесит трубку, но на том конце случилось что-то вроде пароксизма молчания. Я звонил ей из автомата в центре Хаддерсфилда. Бледный солнечный свет заливал площадь вокруг торгового центра, но было ветрено и холодно; на вторую половину дня обещали мокрый снег. Два или три подростка прошли мимо, смеясь и разговаривая. Кто-то из них сказал: «Какое отношение к моей карьере имеют кислотные дожди, понятия не имею. Но об этом меня и спрашивали: «Что вы знаете о кислотных дождях?» Когда они ушли, я услышал в трубке прерывистое дыхание Энн.
— Алло? — спросил я.
Вдруг она крикнула:
— Ты спятил? Это не телефонный разговор. Не успеешь оглянуться, как все уже всё знают!
Иногда её зависимость от препаратов становилась сильнее обычной; это всегда бывало заметно, потому что в таких случаях она повторяла одно и то же. Чуть ли не первые слова, которые я от неё услышал, были такие: «Кажется, это так легко, да? Но, не успеешь оглянуться, как чёртова штука уже выскальзывает у тебя из пальцев», — и она нервно наклонилась, чтобы собрать осколки стекла. Сколько лет нам тогда было? Двадцать? Лукас считал, что она облекает в слова какие-то переживания, связанные с лекарствами или с самой болезнью, но я думаю, он ошибался. Ещё одна её излюбленная фраза была такая: «Ну, то есть надо быть осторожнее, да?», при этом она удивлённо, по-детски, тянула слова «осторо-ожнее» и «да-а», и сразу становилось понятно, что эти словечки она затвердила ещё в отрочестве.
— Ты с ума сошёл, это же не телефонный разговор!
Я быстро сказал:
— О’кей, ладно, Энн. Я сегодня вечером зайду.
— Приходи сейчас, сразу со всем и покончим. А то мне нехорошо.
Эпилепсия преследовала её с двенадцати-тринадцати лет, припадки приходили регулярно, как по расписанию; позже просветы между ними заполнила классическая мигрень, осложнение, которое она сама, справедливо или нет, связывала с нашими опытами в Кембридже, в конце шестидесятых. Ей нельзя злиться или возбуждаться. «Я берегу свой адреналин, — объясняла она, с комической неприязнью оглядывая себя сверху вниз. — Он материален. Мне нельзя выпускать его сейчас». Но рано или поздно резервуар всё равно переполнялся, и наступал взрыв, причём повод мог быть самым пустяковым — потерянная туфля, опоздание на автобус, дождь, — из-за чего у неё случались галлюцинации, рвота, непроизвольные испражнения. «Да, а потом эйфория. Восхитительно расслабляет, — горько добавляла она. — Прямо как секс».
— Ладно, Энн, я скоро буду. Не беспокойся.
— Да пошёл ты. Здесь всё на куски разваливается. Я уже вижу крошечные плавучие огоньки.
Она положила трубку, и я тут же набрал номер Лукаса.
— Я больше не пойду туда, — сказал я ему. — Лукас, ей плохо. Я думал, у неё прямо во время разговора приступ начнётся.
— Но она же согласилась тебя принять? Со мной она весь день трубку швыряет. Она согласилась встретиться?
— Ты ведь знал, что она согласится.
— Отлично.
Я повесил трубку.
— Вот ведь скотина, — сообщил я торговой площади.
Автобус из Хаддерсфилда полчаса петлял между зачахшими фабричными посёлками, отданными под парикмахерские, собачьи питомники и худосочный туристический бизнес. Я сошёл с автобуса в три часа пополудни. Казалось, что время позднее. Циферблат церковных часов уже горел, и таинственный жёлтый луч пересекал окно нефа изнутри — кто-то был там при свете лампы в сорок ватт. Машины бесконечным потоком ехали мимо, пока я ждал, когда можно будет перейти дорогу, и выхлопные газы наполняли тёмный воздух. Шумновато для деревни: шины шипят по мокрому асфальту, со звоном и грохотом выгружают бутылки с безалкогольными напитками из какого-то грузовика, невидимые дети нараспев повторяют одно и то же слово. Вдруг надо всем этим я услышал чистую музыкальную ноту дрозда и шагнул на дорогу.
— Ты уверен, что никто не шёл за тобой от автобуса?
Энн держала меня на ступеньках, тревожно оглядывая улицу, но когда впустила внутрь, то, похоже, обрадовалась, что есть с кем поболтать.